Щипанов Павел Семенович. Десять лет моей жизни. Воспоминания.
Л. 2 [Инженер-механик, конструктор. Доцент. Осужден за контрреволюционную деятельность].
Шел 1944 год, я служил в Советской Армии в качестве преподавателя кафедры танков академии Бронетанковых и механизированных войск Советской Армии в городе Москве.
7 апреля у меня не было лекций, [...] только на 17 ч 00 мин было назначено заседание кафедры[...] [...]ко мне подошли два офицера в звании майора и капитана. [...] – Мы вас задержим всего на одну минутку. И эта минутка превратилась в десять лет. [...]
[...] Везли из Лефортово, где помещалась академия, и привезли на Лубянку.
Л. 3 Когда меня вводили в здание, то дежурный, проверяющий пропуска, сделал шаг вперед, и я прошел за его спиной. Ввели меня в помещение и внизу на первом этаже посадили в бокс. Бокс – это встроенный в стену ящик размером немного меньше будки телефона-автомата. У задней его стенки внутри сделано сидение. Можно сидеть, но лечь нельзя[...] В двери снаружи закрывающийся глазок для надзирателя, который непрерывно в него заглядывает.
Привезли меня на Лубянку часов в 18 с минутами и тут же посадили в бокс. Примерно через час меня повели в баню, там остригли наголо, белье мое отдали в «прожарку», после тщательного его обыска. Перед баней меня голого положили на скамейку и тщательно просмотрели все мое тело, причем у осматривающего в руках была лупа. Искали на моем теле какие-то шифры. После бани провели опять в бокс. Примерно через час меня повели снимать отпечатки пальцев, после этой процедуры привели снова в бокс. Примерно через час увели снова из бокса, на этот раз фотографировать[...] Снова бокс. Я стал догадываться, что уже наступила ночь. Через некоторое время открылась дверь моего бокса, и мне бросили на скамейку сумку, ничего при этом не сказав. Я посмотрел на сумку, заглянул во внутрь и увидел там легкое одеяло, полотенце, пару своего белья, и тут я только догадался, что это из дома.
Л. 4 [Затем его перевезли в Лефортовскую тюрьму]
[...] Ни книг, ни тем более газет заключенным в этой тюрьме не давали.
Лефортовская тюрьма имела основной корпус в виде буквы К, вдоль камер шли узкие железные галереи, межэтажных перекрытий в коридорах не было.
Режим был строгий, форточку в окне открыть или закрыть заключенные не имели права, на окнах снаружи были одеты деревянные колпаки, поэтому из камеры можно было увидеть клочок неба, и то Л. 5 если поближе подойти к окну. Спичек, карандашей, бумаги заключенным иметь не разрешалось. Запрещалось днем не только спать, но и лежать на койках, разрешалось только сидеть. В камере был унитаз, поэтому в уборную не выводили. Спать разрешалось только с открытым лицом, повернутым к глазку надзирателя, закрывать голову одеялом не разрешалось.
Допросы велись только ночью, так что тебя следователь продержит всю ночь у себя, а днем спать не разрешалось. Подъем был в 7.00, отбой ко сну в 23.00, после отбоя примерно через час-полтора начинали выводить на допросы. Когда кого-нибудь ведут на допрос, то конвоир щелкает пальцами, предупреждая остальных, что он ведет заключенного, чтобы навстречу никто не мог попасться. Если оказывался встречный, то его тут же заталкивают в бокс, которых много на всех этажах – галерок и вкоридорах следственного корпуса, который примыкал к основному тюремному корпусу.
[...]
Л. 6 И так началась моя новая «жизнь» в строгорежимной следственной тюрьме. Ежедневно нам была положена двадцатиминутная прогулка. Весь прогулочный двор тюрьмы был разгорожен на маленькие ячейки размером примерно 5х4 м, посредине такой ячейки стояла скамейка для тех, кто уже ослаб и не мог ходить.
[...]
Л. 9 Первый раз на допрос меня вызвали ночью на пятнадцатые сутки после ареста. Следователь был старший лейтенант Ильченко, 1919 года рождения, тогда ему было 25 лет. Допрос обычно начинался в полночь, приводят к нему в кабинет, и я стоял у противоположной стены. Общего света в комнате не было, у следователя на столе стояла настольная лампа, и свет от нее падал только на лист бумаги. Иногда он разрешал сидеть а стуле, стоявшем здесь же, где я стоял, а очень часто я стоял весь допрос, т. е. почти всю ночь. Вопрос был стандартный: «Расскажите, как вы занимались контрреволюционной деятельностью». Я отвечал: «Я член партии, был на фронте, участвовал в боях и никогда никакой контрреволюционной деятельностью не занимался и мой арест – это недоразумение.» Как-то на грубость следователя я сказал ему, что я подследственный и почему Вы обращаетесь со мной как с осужденным.
Л. 10–11 Он подошел ко мне, взял за руку и подвел к окну. Это был, кажется, единственный дневной допрос, и спросил: «Видишь, вон ходят люди?» «Вижу», – ответил я. «Вот те у нас подследственные, а если попал сюда, считай себя осужденным, у нас весь Светский союз подследственный», – закончил он свое нравоучение.
Такие допросы продолжались несколько дней, наконец я стал требовать, чтобы пришел начальник следственной части.
Однажды ночью при очередном вызове меня к следователю, в комнате вместе со следователем сидел человек в военной форме, на погонах которого я смог разглядеть знаки различия подполковника, они о чем-то между собой негромко разговаривали. Меня оставил сопровождающий, ему сказали, чтобы он уходил. Я стоял в углу при входе в комнату следователя. После небольшой паузы мой следователь, обращаясь ко мне, сказал: «Ну вот, Щипанов, ты хотел поговорить с начальником следственной части, вот говори с подполковником Лихачевым» (следователь в обращении ко мне говорил то «вы», то «ты»). Подполковник встал и направился ко мне, во рту у него была трубка с изображением Мефистофеля, это обычная трубка немецких офицеров. Когда он подошел ко мне ближе, от него несло водкой, он был сильно пьян. «Ну, ты понял, куда ты попал, может быть ты думаешь, что попал в милицию? Нет, ты попал в контрразведку «Смерш».» Схватил меня за плечи и с силой толкнул к стене, около которой я стоял, рассчитывая, что я ударюсь головой о стенку, но так как я немного сутулился, то удара головой о стену не получалось. Так он проделал несколько раз и видит, что я о стену головой не бьюсь, запыхавшись, бросил этот прием. Увидев на плечах моей гимнастерки петельки для крепления погон, просунув палец в одну из них, сильно рванул и при этом произнес: «Ты, б-дь, еще хочешь носить погоны», – и вырвал петлю, что называется «с мясом». После этого он подошел к следователю и сказал, если сегодня не подпишет, присылай ко мне в подвал. Я знал, что в подвале избивают заключенных резиновыми палками.
[…] С этого момента я стал подписывать все, что напишет следователь. Я знал, что из подвала людей выносили на носилках, сами они уже идти не могли.
[Позже Щипанов узнал, что Лихачев в числе других руководителей «Смерша» был приговорен в Ленинграде Военной коллегией Верхсуда СССР к высшей мере наказания]
Л. 12–14 [...] 4 июля 1944 года меня перевезли из Лефортовской тюрьмы в Бутырскую. Там водворили в пересыльную камеру, которая находилась во дворе тюрьмы в бывшей тюремной церкви. Через несколько дней меня вызвали и зачитали решение Особого Совещания – 8 лет лишения свободы, при этом заставили расписаться на корешке.
Во время следствия следователь устроил мне очную ставку с провокатором Германом Барабашем, адъюнктом нашей кафедры. Он показывал, будто я ему пересказывал содержание гитлеровской листовки, а я сам об этой листовке никогда ничего не слышал. Как следователь ни старался заставить меня «признаться», я, конечно, такую клевету отрицал. Протокол очной ставки, который я подписал, выглядел для следователя не таким, каким бы ему хотелось. Через несколько дней меня снова вызвали на допрос, и следователь подал мне новый протокол «очной ставки», где все переделано, как нужно было следователю. «Подписывай по-хорошему, а не то пойдешь в подвал», – заявил мне следователь, подавая мне новый протокол. Я прочитал, моих ответов нет, но пришлось уступить, чтобы не попасть в подвал, и я… подписал.
Много лет спустя, когда было назначено переследствие по реабилитации, я об этом написал. Но чем докажешь, что это не тот первый протокол, а второй, переделанный следователем. Новый следователь, который вел переследование по реабилитации, установил, что это второй протокол. Как это он обнаружил? Протокол был написан следователем одними чернилами, этими же чернилами он его и подписал сам, свидетель подписал чернилами другого цвета, а мне в тюрьме дал ручку для подписания с чернилами третьего цвета. Из этого следует, что протокол подписывался в разных местах, какая же это очная ставка. Это помогло мне в моей реабилитации.
[...]
В пересыльной камере ни нар, ни кроватей не было, все сидели на полу. [...]
Вскоре меня перевели в камеру следственных бытовиков. Сколько помню, камера № 66. В камере сидело 26 заключенных, у входа стояла параша, большая бадья ведер на десять, с двумя ручками. Один раз в сутки заключенных выводили в уборную, в это время дежурные по камере выносили парашу. В камере вдоль стены проходила труба на высоте полметра от пола, на которую как на ось надевались П-образные рамы, обтянутые брезентом, другой конец рамы лежал на скамейке. Утром после подъема и выноса параши все койки поднимались со скамеек и ставились к стенке. Начиналась уборка камеры. На следствие, как правило, здесь вызывали днем. [...] 26 декабря 1944 года меня направили в этап на Северный Урал, продержав в Бутырках более 4-х месяцев.
Этап
На воронке нас из Бутырок привезли на ж. д. пересылку, которая находилась непосредственно на линии Казанской ж. д. между ст. Электрозаводская и Новая. На земле без колес стоял арестантский вагон. Этот вагон был битком набит заключенными, к нему подкатывали арестантские вагоны, их заполняли и на них в разные отдаленные концы нашей страны отправляли заключенных. Этот пересыльный вагон-тюрьма был удален подальше от Москвы потому, чтобы заключенных не гнать через Казанский вокзал.
Наш вагон пришел поздно вечером, поэтому нас вталкивали в потемках. Арестантский вагон или как его еще называют Столыпинский вагон представляет собой обыкновенный купейный вагон, только купе называется камерой, вместо обычной двери – железная решетчатая, окна в камере нет и сидят в купе-камере вместо четырех человек столько, сколько втолкнут охранники, до двадцати пяти человек, и приходится
[...]
Л. 86–95 [В марте 1952 года его из «Крестов» (ОКБ-172) перевели в Москву] В Москве нас разместили в бараках пересылки Четвертого спецотдела в Болшеве, там же находилось ОТБ-5 Четвертого спецотдела, которое занималось лесной промышленностью. Они были отгорожены и мы с ними не общались.
[...]
На работу мы попали в большое предприятие, в основном состоящее из вольнонаемных, и только небольшая группа, состоящая из ста с немногим человек, были заключенные специалисты, расчетчики и конструкторы. [...]
Содержались мы в спецтюрьме в Тушине, а работали в Москве, тогда Тушино еще не было Москвой. Возили нас на работу и с работы на автобусах, на обед тоже привозили в Тушино.
[описание случая, в котором упоминается, что перед предприятием проходили трамвайные пути]
Предприятие, на котором мы работали, было авиационного профиля. Казалось бы, специальность наша е совсем соответствует этому профилю, но начальство Четвертого спецотдела рассуждало так: мы высококвалифицированные инженеры-конструкторы и нам ничего не стоит освоить новый профиль производства. Когда нас распределяли по отделам, меня никуда не определили, дали стол с чертежной доской, обыкновенно наклонной, а не вертикальной, вертикальных досок не было, потому что надзиратели сидели у входа в зал, и им надо было видеть всех нас, сидящих в зале.
Дня через два меня вызвал начальник объекта и сказал, что я буду заниматься производственными вопросами, дело иметь с цехами, где изготавливаются опытные образцы и докладывать ему о состоянии дел. [...]
Необходимо сказать об обстановке нашего содержания в Тушинской спецтюрьме, т.е. нашей жизни вне КБ. Режим был несколько легче, чем в Ленинграде в «Крестах». Если в «Крестах» мы могли гулять всего час после обеда и немного после ужина и только в тесном палисадничке перед тюремной больницей, то здесь по всему двору. Здесь мы размещались в двух двухэтажных бараках, а в третьем была столовая, и размещалась администрация. Эти три барака были обнесены высоким, метров 8, забором, территория двора была достаточна для прогулки. Во дворе нам разрешалось гулять от подъема до отбоя, т.е. все время, когда мы не были на работе. Кроме того, здесь был телевизор, смонтированный самими заключенными, специалистами по электронике. Правда, телевидение тогда делало первые шаги, но все же спектакли из театров можно было смотреть. [...]
В тюрьме нам предложили взять маленький участок земли в три–четыре квадратных метра и посадить цветы, зеленый лук, редис и т. п. [...]
В выходной день, а здесь их нам давали систематически, т. к. работали мы вместе с вольнонаемными, мы проводили у своих грядок, снимали рубашки и загорали.
[...]
В Москве на новом объекте я встретил Альбова Павла Александровича, у него уже заканчивался срок заключения, и он выглядел утомленным, значительно старше своих лет. Четырнадцать с лишним лет тюремного заключения сделали свое дело. На объекте не было крупных ученых или конструкторов, если не считать Путилова, бывшего заместителя Туполева, но он не производил впечатления сильного конструктора. У нас в комнате, где стоял телевизор, там же был и бильярдный стол, и Путилов почти все свободное время играл в бильярд, а было ему в то время за семьдесят.
Работа, которую мне поручили, была мне противна. С утра с двумя сопровождающими я направлялся в сборочный цех, узнавал, как идет сборка, какой цех задерживает поставку каких деталей, шел в этот цех, выяснял, почему не поставляют и, если требовалось, шел с докладом к своему начальству. Специальности особой не требовалось, технических знаний тоже. Но вот однажды подвернулся случай, который немного повысил мой авторитет инженера. На предприятии было изготовлено два стенда для проверки каких-то приборов, устанавливаемых на изделии. Стенды представляли собой физический маятник (качели), на которых прокачивалось изделие. Стендами этими интересовалось главное управление, которому подчинялось предприятие. Меня направил подполковник Ямалутдинов со срочным заданием выяснить обстановку готовности стендов, его беспокоили из главка по телефону. Я прибыл на место установки стендов, идут испытания, прибор, установленный на стенде, при раскачивании не реагирует. Нервничают все, особенно конструктор прибора, т. к. стрелка прибора неподвижна. Я присмотрелся к этим качелям, и мне моя инженерная интуиция подсказала, что здесь при прокачивании возникают слишком незначительные ускорения, и их прибор не может уловить. Я подошел к конструктору прибора и спросил, при каком ускорении начинает реагировать прибор? Он ответил 1,5+-2Ж. Придя к себе на рабочее место, я построил план скоростей, а затем план ускорений и получил, что на этом стенде максимальное ускорение, которое можно получить, значительно меньше одного Ж. С этим теоретическим чертежом я пошел к Ямалутдинову, он меня уже давно ждал. Я сообщил ему, что стенд спроектирован неправильно и что он не годится из-за параметров его физического маятника.
Поднялась буря. Был вызван начальник расчетного отдела, начальник КБ по стендам, стали проверять мои расчеты графически и аналитически и… оказалось, что я прав. В конце рабочего дня я пошел посмотреть, как продолжаются испытания этих стендов, а увидел куски станины, порезанные автогеном и сваленные в углу цеха. Теперь на меня стали смотреть не как на рассыльного, а как на квалифицированного инженера. …наступил 1953 год. Предприятие работало напряженно, рабочий день у нас был девятичасовой, и мы оставались на своих рабочих местах после вольнонаемных еще на один час. Наступил март 1953 года, и третьего числа радио сообщило о болезни Сталина. Девятого марта его хоронили, и мы из окон КБ видели, как остановилось движение транспорта на пять минут. Все сразу как-то изменилось. Все, затаив дыхание, чего-то ожидали, а о нас, заключенных, и разговора не могло быть, мы ждали худшего.
УНЖЛАГ
Через полтора месяца, т. е. в конце апреля, ликвидировали Четвертый спецотдел МВД и все его шарашки. Нас перевели в Болшево, где мы были по прибытии из Ленинграда. Десятого мая 1953 года нас погрузили в арестантский вагон и повезли с Курского вокзала в неизвестном направлении, а утром одиннадцатого мая мы оказались в Горьком. Перед отправкой нас из Тушино от нас забрали Альбова, ему предстояла ссылка по окончании срока заключения.
В Горьком мы узнали, что везут нас в лесоповальный лагерь в Сухобезводное, в Унжлаг.